Энгельс литературный

По новым местам

Александр Кауфман

По новым местам

Вашему вниманию предлагаются очерки из книги Александра Кауфмана «По новым местам» (раздел «Арало-Каспийский регион», глава I «В царстве пшеницы») 1905 года издания, касающиеся Покровской слободы (стилистика по большей части сохранена).

Александр Аркадьевич Кауфман (1864, Берлин – 1919, Петроград) – экономист, статистик. Доктор политической экономии. Родился в еврейской религиозной семье выходцев из Гродно. Окончил юридический факультет Санкт-Петербургского университета с золотой медалью. Член Императорского Русского географического общества, награждён Большой золотой медалью по отделению этнографии и статистики РГО. Преподавал в училищах и гимназиях в Санкт-Петербурге, а также в Московском университете. Был одним из лидеров Конституционно-демократической партии (партии кадетов).

В 1887 – 1906 годах служил в Министерстве государственных имуществ. Много ездил по стране. Результатом каждой командировки являлся один или несколько томов подробных служебных отчётов, а попутно писал полубеллетристические очерки, изданные отдельной книгой «По новым местам» в 1905 году. Записки о Покровской слободе сделаны во время поездки по стране в 1902-1903 годах.

Семь часов утра, и уже нестерпимо жарко.. Перевозный пароход — монопольное достояние какого-то покровительствуемого судьбой подрядчика, поддерживающий сообщение между Саратовом и Покровскою слободой, в течение двадцати минут делает тщетные попытки отвалить от пристани: Волга за ночь еще обмелела, и пароход почти вплотную сидит на песчаной мели, С десяток рабочих изо всех сил отталкиваются шестами; слышны крики: «стоить», «нейдёт…»; капитан парохода командует то «самый малый вперёд», то «самый малый назад»… Наконец, пароход медленно сползает с места, медленно огибает огромную песчаную отмель, обещающую в близком будущем окончательно отрезать Саратов от Волги, и, волоча за собою две огромные баржи с подводами и «чёрным народом», направляется к Покровской слободе

На пароходе — только и разговоров, что о прелестях переправы: как городская управа, заботясь лишь о городском доходе, сдала переправу в безконтрольное распоряжение «чумазому» предпринимателю; как гурты скота по целым дням стоят некормленные на покровской стороне, ожидая своей очереди; как целыми же днями стоят воза с пшеницей и другой кладью, — и это в то время, когда Покровская слобода живёт, в сущности, одною жизнью с Саратовом, когда торговые и всякие другие интересы требуют постоянного сообщения между Саратовом и слободой.

Целый городок многоэтажных хлебных амбаров — их до двухсот, в восьми отдельных кварталах, вместимостью каждый амбар от 60.000 до 200.000 пудов (эти амбары сгорели через три дня после моего проезда через слободу). По мере приближения парохода перед глазами открывается и слобода — большой город с 30.000 жителей, почему-то продолжающей именоваться «слободой», с волостным правлением и таковым же старшиною. По слободе разбросано шесть или семь церквей, на площади и на центральных улицах — каменные дома городского типа, вывески отделений всех петербургских и московских банков, имеющих дела в Поволжье, фотографии, парикмахерские; на одной из дальних улиц, где-то на огородах, большой деревянный цирк, на площади — день был базарный — безконечные ряды телег и фур, то настоящих колонистких, то упрощённого полу-колонистского типа; на многих уже погружены то плуг, то жнейка, и такие же плуги и жнейки выставлены перед добрым десятком магазинов.

— Не поверите, как бойко пошли машины, — говорит мой спутник-агроном, имеющий какое-то отношение не то к земству, не то к заведыванию казёнными землями Новоузенского уезда. — Пять лет только, как уездное земство открыло первый склад, а теперь один Петров — вот посмотрите, какой склад вывел; продаёт в год на полмиллиона, да земство на двести тысяч, да другие торговцы… не меньше чем на миллион в год раскупается по уезду.

Извозчик завозить нас к знакомцу – полуинтеллигентному местному обывателю, к которому должны привести нам лошадей. Хозяин уходит к ямщику, хозяйка хлопочет около самовара.

— Бойкое у вас место, — говорю я ей.

— Не говорите… И народ же здесь живёт!  По началу я днём на улицу не выходила, боялась; только теперь попривыкла. На Пасхе сколько народу с пьяных глаз перерезали! Около пристаней ютятся, да около лесопилок; летом, опять же, косцы находят, — не дай Бог!..

— А много народу на полевые работы приходит? — спрашиваю я подошедшего между тем хозяина.

— Сейчас третья часть против прежнего. Кому прежде триста человек требовалось, теперь сотней обходится, — всё машины пошли.

— А сотню все-таки нужно? Куда столько при машинах?

— Да как же — пшеницу возить, жать тоже при машинах, на косилках работать. Ведь он всю работу норовит разом кончить… а потом еще и то: жнёт он машиной, а на углах переменные люди стоят — снопы сбрасывать: один круг сделает, на его место другой на машину становится, — одному не под силу.

— А откуда рабочие?

— Нонешний год, кажись, всё больше пензенские.

— И на амбарах они же работают?

— Нет, на амбарах работа круглый год, зимой ещё тяжелее против лета: зимой подвозят пшеницу — с возов в амбары ссыпают, а летом — из амбаров на баржи грузят. Ну, сюда уж со всей округи собираются, лето и зиму работают; все, у кого ни кола, ни двора, — кто только водку пьёт… Нельзя без водки-то на этой работе, больно тяжело. Видали амбары? Извольте девятипудовый куль на третий этаж тащить… Вот я в Астрахани бывал, там всё больше персюки на этой работе стоят; здоровый народ, да и безответный; всякий его бьёт, всякий норовит обчесть, а ему куда деваться? Языка не знает, паспорта у него нет, он и до начальства дойти не может…  Очень уж только жить здесь дорого, — внезапно переменил разговор мой собеседник: вот я — какое моё жалованьишко, а дом себе построил; нанимать квартиру не по средствам.

— А рабочий народ как же помещается?

— Да по землянкам ютятся. Которые на лесопилках работают, тем каждый день полагается по два горбыля на отопление; они из них и складывают себе хибарки; на зиму привалят земли да снега — вот и тепло.

— А лесопилок здесь много?

— Много; на весь Новоузенский уезд лес поставляют.

Однако подали лошадей, едем.

Гладкая, чернозёмная, совершенно безлесная степь, изредка изрезанная неглубокими балками. Сначала обширный, дочиста выбитый Покровской выгон, потом — море ещё зелёной, едва начинающей белеть усатой пшеницы, среди которого, кое-где, ярко желтеют небольшие пятнышки ржи.

— Выгон покровские распахали, — говорит ямщик — разбили на участки да посдавали с торгов; по 40 да по 50-ти рублей брали за два хлеба, а земле вся цена сто рублей, да и то только в эти года такая цена стала. Раньше десятину свободно за 50 рублей можно было купить.

Едем несколько вёрст этим сплошным морем пшеницы; делянки обширные, почвы чистые, без сора, хлеб густой, высокий; арендаторы, видно, состоятельные, крепкие хозяева — да иначе и быть не может: слабому откуда взять пятьдесять рублей за десятину, да, главное, чем её вспахать?..

Пересекаем линию хуторов, расположившихся вдоль границы бывшего выгона. Поодаль — вторая такая же линия, кое-где — отдельные, разбросанные хутора.

Одни из них — жалкие землянки, едва возвышающиеся над уровнем земли; при них ни хлева, ни амбара; другие — саманные или глинобитный избы с кой-какими навесами для скота, третьи — бревенчатые дома, с обширными хлевами и амбарами; около некоторых — пруды, при них — небольшие группы деревьев, радующие глаз в этой уныло-безлесной степи.

Между первою и второю линией хуторов- душевые пашни покровских слобожан. Вместо однообразного моря пшеницы — пёстрая смена то крупных квадратов и прямоугольников, то более мелких полос; пшеница-белотурка, главное богатство и гордость Новоузенского края, чередуется то с мягкою пшеницей —  «русаком» или полтавкой, то с овсом, ячменём, картофелем, подсолнухом; чистые от сора, сильные и рослые посевы богатых мужиков теряются среди массы полос, густо заросших сорною травой, с редким, низкорослым хлебом, сильно прихваченным засухой. Нигде ни залежи, ни пара. Здесь — царство пестрополья, высасывающего из земли всё, что земля может дать, и доводящего её если не до полного истощения, — о настоящем истощении здесь ещё далеко думать! — то во всяком случае до такого состояния, когда она перестаёт кормить страдающего и страждующего над нею пахаря.

—  Вы посмотрите, во что они обратили землю! — восклицает мой товарищ по экскурсии, которого агрономическое сердце же может вынести вида такого, действительно не агрономического, хозяйства.

Скоро однако картина вновь меняется, и мы опять въезжаем в море пшеницы. Обширные поля, где по нескольку десятков, где и по нескольку сотен десятин под одну межу, засеянные сплошь то белотуркою, то «русаком», чередуются с ещё гораздо более обширными сплошными залежами то поросшими высоким бурьяном, то усеянными небольшими копёшками сероватого бурьянистого сена, то лишенными всякой растительности, кроме сероватой, мелкой, сильно пахучей полыни. Поодаль от дороги то одиночные хутора, то группы хуторов, с двухэтажными хлебными амбарами и ветряными мельницами, с обширными хлевами для скота, с конными приводами, чтобы вытаскивать воду из глубоких колодцев. Пустынность степи нарушается то парою работающих жнеек или сенокосилок, то длинными процессиями плугов — четыре, шесть, десять плугов подряд, борозда в борозду, вздирают уже отдохнувшую залежь. Где пашут или жнут — там где-нибудь в сторонке, стоят какие-то домики на колёсах; это перевозные балаганы, где рабочие укрываются от дождя, складывают одежду и провизию, и где имеется запас необходимых инструментов для починки жнеек и плугов.

Это, оказывается, мы въехали в район оброчных статей — казённых земель, сдаваемых в аренду. В других местах, где население гуще и где уже резко ощущается «утеснение», казна сдаёт оброчные статьи, по преимуществу, более или менее малоземельным крестьянским обществам. В Новоузенском уезде малоземелья ещё нет, и казённые земли, которых здесь более полумиллиона десятин, сдаются главным образом крупным посевщикам, снимающим, некоторые, по много тысяч десятин. На статьях обязательное по контрактам залежное хозяйство: засевается два или три поля, а шесть или семь полей отдыхают, служа лишь сенокосом или выгоном скоту.

— Посмотрите, — говорит мой спутник, — земля та же, а какой хлеб! Говорят вот, будто казённые земли надо отдать переселенцам. А какой резон? Ведь эти арендаторы – они-то и производят ту твёрдую высокую пшеницу, которою славится Самарская губерния; у них и урожаи чуть не вдвое выше, чем на надельных землях! И не думайте, что дело только в их богатстве; нет, у них такой огромный опыт, они так тонко изучили условия производства пшеницы, что нам, агрономам, у них учиться приходится. А отдайте землю переселенцам, и через пять лет будет то же, что на надельных землях. Отдать землю переселенцам — это значит не увеличить, а уменьшить производительность края.

Я, конечно, возражаю, и между нами завязывается длинный спор — всё тот же старый спор: к чему стремиться — к максимуму ли производства, или к равномерности распределения?..  Как водится, каждый из нас и после спора остаётся при своём мнении. Но мне кажется, что хозяйство крупных посевщиков не может слишком радовать и с чисто производственной точки зрения: их процветание основано на искусственном поддержании залежного хозяйства, которое и в Новоузенских степях уже отжило свой век и должно уступить место более интенсивному, может быть, трёхпольному, а скорее — травопольному хозяйству.

Вот, однако, на одном из таких арендаторских хуторов и земская станция. Арендатор, он же содержатель станции, — немец-колонист. Однако обстановка и обитатели дома не производят «немецкого» впечатления. Правда, на стенах чистой комнаты висят, кроме русской иконы, подписанное пастором конфирмационное благословение и несколько немецких благочестивых надписей. Несколько своеобразна и постройка — от общей большой комнаты отгорожено  несколько маленьких каморок-спален. Но меблировка — совсем русская, крестьянская; почти русская и одежда; традиционной немецкой чистоты нет и в помине — комната грязна, невыметена, к чаю подаются грязные стаканы, и в довершение всего посмотреть на приезжающих является немецкий мальчик… без штанов.

Едем дальше. Еще несколько вёрст — сплошное море пшеницы на оброчных статьях, потом — несколько вёрст надельных земель все той же Покровской слободы, — широко она, матушка, раскинулась; потом — надельные земли нескольких приволжских немецких колоний. И немецкие поля тоже сплошь засеяны пшеницей, но, увы, по обработке и по виду посевов они мало чем отличаются от крестьянских надельных пашен: те же низкорослые, редкие хлеба, среди них во множестве — выгоревшие плешины; то же изобилие сорных трав всех видов и наименований. Я и раньше знал, что заволжские колонии — не чета южно-русским: но всё же никак не ожидал увидеть такой печальной картины на колонистских наделах. Для моего товарища-агронома это — привычная картина, и он даже изумился, когда я напомнил ему о высокой культурности немецких колоний Новороссии.

— Здесь — ничего похожего… Немцы здешние ничем не отличаются от хохлов: они и не богаче, и хозяйство ведут так же плохо, и в умственном отношении ничуть не выше; да и репутация у них плоховата: через некоторые колонии, говорят, ночью небезопасно проезжать.

Вот, однако, и ближайшая цель нашей сегодняшней поездки — менонитские «колонки»,  этот уголок Европы среди Новоузенских степей.

Таких колонков всего десять — в каждом, среднем числом, по двадцати пяти дворов. Но менонитские колонии по виду не имеют ничего общего ни с русскими деревнями, ни даже с немецкими dorf-ми. Это длинная — много вёрст, широкая дорога или улица, вдоль которой стоят отдельные менонитские дворы, каждый впереди своего земельного участка, утопая в зелени небольших садиков и рощ. Как и везде, в менонитских колонках есть и богатые, и бедные; наряду с богачами, имеющими на своей земле и на арендованных участках сотни десятин посева и могущими затрачивать тысячные суммы, например, на устройство артезианского колодца и водопровода, — здесь есть и бедняки, имеющие всего по несколько голов скота и по благосостоянию стоящие немногим выше среднесостоятельного русского крестьянина. Богачи живут в обширных каменных хоромах, крытых черепицей, с балконами и верандами; бедняки — в небольших домах, бревенчатых или саманных, с характерными крутыми соломенными крышами. Но у каждого менонита есть сад, и в каждом саду, кроме вязовой рощи, есть хоть несколько фруктовых деревьев («В чёрном пару ведь у них земля под фруктовыми деревьями!» — с восторгом восклицает мой товарищ-агроном) и несколько гряд огорода; непременно есть и несколько куртин с цветами, за которыми менониты ухаживают с величайшею любовью и вниманием. И в каждом дом, как бы он ни быль мал и прост, — даже в крохотной избушке, где живёт на общественном иждивении: обедневший дряхлый старичок, — самая строгая чистота и порядок. И как бы ни была проста или, наоборот, роскошна обстановка менонита, вы непременно найдёте у него пару ларей или комодов старого голландского фасона, из светлого лакированного дерева, с рядами больших медных гвоздей и с железными наличниками у замка, способными привести в восторг любителя «стильной» мебели.

Но гордость каждого менонита, это — его конюшни и хлева, под такими же крутыми соломенными крышами, всегда соединённые с жилым домом посредством крытого перехода; устроены эти хлева по всем правилам зоотехники, с покатыми деревянными полами, с яслями и отдельными стойлами для каждой лошади и для каждой коровы. Гордость менонита — его блещущая чистотой молочная, его сараи для орудий и машин, где у богатого стоят десятки плугов, сотни борон, катки, косилки, жнейки, рядовые сеялки, фургоны; всё это частью купленное у «фирм», частью — сделанное своими же мастерами-менонитами. Гордость менонита — его поля, огромные сплошные «карты», каждая в несколько десятков десятин, уделанные и обработанные так, как будто карта сейчас и идёт на конкурс или на выставку сельского хозяйства. И у них, как и у арендаторов казённых земель, урожаи процентов на 40 выше, чем на надельных землях крестьян. Но у них — это результат не залежного хозяйства, связанного с пустованием чуть не трёх четвертей культурной площади, а применения сравнительно интенсивной культуры — пятиполья с чёрным паром, а у многих — с навозным удобрением земли. Хозяйство менонитов, таким образом, не представляет собою анахронизма, как хозяйство арендаторов; оно является, наоборот, высокопрогрессивным и как бы намечает путь, по которому, может быть, пойдёт сельскохозяйственная культура данного района.

Самарские менониты — потомки голландских эмигрантов, которые оставили родину в одно время с предками нынешних капских и трансваальских буров и около трёхсот лет жили в Восточной Пруссии, в Мариенбургском округе. Между собой они до сих пор говорят, кажется, по-голландски; все хорошо говорят и по-немецки, мужчины свободно, хоть и не слишком правильно, объясняются по-русски. Костюм — не-то немецкий, не то голландский: мужчины в будни — в кожаных туфлях на босу ногу и в жилетке поверх светло-синей рубашки, с отложным воротником; женщины — в тёмно-синих ситцевых платьях. В праздник, ехать в церковь, мужчины одевают пальто и пиджаки, женщины — шляпки и накидки, и огромная менонитская улица с едущими друг за другом менонитскими фургонами и пролётками заставляет вас совершенно забыть, что вы находитесь где-то в глубине Новоузенских степей…  Со своей дальней родины менониты принесли, очевидно, чистоту и аккуратность, принесли и свою любовь к цветам; и поневоле вспоминаешь о бурах, когда видишь их свободное, полное достоинства обращение.

Получив землю на каких-то необыкновенно льготных условиях, менониты разбили ее на 65-ти десятинные «карты», каждая в виде продолговатого прямоугольника. Никаких правил о неделимости участков у них нет, но фактически участки почти не делятся.

— У нас между детьми нет разницы, — рассказывал мне пожилой менонит, носитель одного из столь излюбленных менонитами библейских имен; и сын, и дочь — все получают поровну; всё наследство оценивается, и каждый получает по оценке, что захочет. А земля остаётся у одного из сыновей: кому охота, тот её берёт и рассчитывается с другими

 — А никогда не делят землю?

— Нет, у кого по многу карт, те, случается, и делят — на брата по целой карте. А у кого одна карта, как же её разделить? Ведь меньше 60-ти десятин — какое же это будет хозяйство! Жить нельзя будет. Во всех колонках только два раза случилось, что карту поделили.

— А кто земли не получил от отца, — те что?

— А кто как захочет. Кто купит землю, кто заарендует, кто другим делом займётся… Я вот для старшего сына казённую землю снял, — теперь строю ему хутор. А вот, глядите, — мы ехали в это время в полугородском рессорном экипаже по границе менонитских земель с наделом села Воскресенского: эти хутора — это всё наша молодёжь устроилась; кому неохота далеко от своих, те вот по соседству заарендовали у воскресенских землю, и живут.

Нет у менонитов и правил против скупки земель и перехода их в посторонние руки. У моего собеседника — целых шесть «карт»; одна у него — выгон, остальные — полевые смены, в 65 десятин каждая, менонитского пятипольного севооборота.

— А вот в Гансау, — название одного из «колонков», — там Миллер все 25 карт скупил, а потом все разом продал екатеринославским хохлам. Ну, это уже Бог знает что за люди: никаких порядков знать не хотят, со всеми судятся, — и сказать нельзя, какие люди!

— Трудно вам, — спрашиваю, — с русскими жить? С немцами, верно, лучше?

— Зачем! Какой русский, какой немец… Вот на Волге лютеране живут, про них хорошего не скажешь! Через иные колонии ночью и не проедешь, в работники берём с опаской. А с воскресенскими живём как братья: ни споров, ни судов. Вот, у меня в колонке шабер из Воскресенки, Иван Макарыч. Раньше он у своего общества землю снимал, полтинник десятина, а нонче уж эту землю наши менонита по 5-ти рублей держат. А Иван Макарыч у нашего менонита карту купил, да всё обзаведение. Хорошо мы с ним живём, — человек хороший, настоящий.

— А которые землю продали, — спрашиваю я, — те что?

— В Туркестан ушли, в Аульеатинский уезд; может, будете там, пожалуйста, заезжайте в колонки, кланяйтесь от нас, — они вам рады будут. Только и там не всем понравилось; всё думали — лучше будет да лучше, а теперь уж некоторые оттуда в Америку поехали.

Славятся менониты по всей округе не только хозяйственностью, но и общественностью и широко развитою взаимопомощью: у них есть и довольно богатая Аrmenkasse, и общественные производители — быки и жеребцы, и собственное, менонитское, взаимное страхование.

Однако пора и ехать. На прощанье мы обедаем с радушными хозяевами, которые перед обедом чинно склоняют головы и произносит тихую молитву. Меню обеда -жареная ветчина от собственных беркширов, с картофелем, манная каша с вишнёвым соком и удивительное молоко; саратовское пиво, а для куряших -варшавские сигары.

Затем едем. Сначала — опять дивно обработанными менонитскими полями с их вытянувшимися на вёрсты сплошными посевами пшеницы, которые, — увы, — в этом году и у менонитов сильно попорчены засухой. Ещё сильнее выжжены, конечно, посевы немцев-колонистов, а тем более — посевы на крестьянских на-дельных землях, Много выжжено, местами, и у арендаторов, — немало таких полос, где «колос от колоса — не слышно человечьего голоса», где не разберёшь, посеяна ли пшеница или «падалица» рожь, или где хлеба почти не видно из-под густого покрова сорных трав.

— Плохо, — говорит мой спутник-агроном, — и у арендаторов, выходит, кругом по 45-ти пудов не наберётся. А на надельных землях — одно горе. Опять ссуд запросят… ведь каждый год кормить приходится; только 1902 год как-то прошёл благополучно!..

Вот вам и пшеничное царство!..

ххх

Несколько часов ожидания на маленькой станции железной дороги. Везде кругом — посевы пшеницы. Все разговоры — о будущем урожае пшеницы, об арендах, арендаторах, цене рабочих рук.  Одним ухом слышу любопытный рассказ о каком-то Петре Фёдоровиче, бывшем арендаторе какого-то казённого участка.

— Нонче-то, — рассказывает одна чуйка другой, — не стал он участков снимать. Прежде шибко охоч был пшеницу сеять, да на последнем участке нажёгся — еле выпутался. Подогнали его на торгах на такую цену, что никак не оправдаться. Думал-думал, как из воды сухим выйти, — ничего не придумает… На счастье, встреться ему какие-то не то немцы, не то чухны  — новые места пришли смотреть. Он им и давай расписывать про землю: и урожаи-то хороши, и засуха-то не берёт, и травы-то вдосталь, — это про свой, значит, рендовой участок. Рассказывал, рассказывал, — те всем табором снялись, да и сели на участок, землянки выкопали и живут. Приходит время аренду платить, а Пётр Фёдорович: за что мол, я буду аренду платить, — на участке немцы живут, а я не пользуюсь. Начальство туда-сюда, сживать немцев,- а те нейдут; мы, мол, бедный народ, куда мы пойдём! Бились с ними, бились, а там и вышло дозволение: отвести им землю под посёлок. А Пётр-то Фёдорович и вызволился!..

— А сейчас он чем заимствуется? 

— Скотиной стал торговать, не сеет больше хлеба. Да и вправду, рассчётов нет. Ты посуди, ведь пшеница, она кругом много 45 пудов даст, а ведь обойдётся-то десятина рублей на 30… Какой же тут барыш возьмёшь! Только тем и оправдывался, что весной, когда пахать, быков наберёт, а осенью, как отпашется да нагуляются быки, перепродаст; ещё торговую скотину по залежам откармливал. Ну а сейчас и вовсе не стал сеять.

ххх

За ночь поезд доставляет меня на крайний юго-восток огромного Новоузенского уезда — в Новоузенск, а затем в большое село, тоже почти город, Александров-гай. И здесь, и тут — я только проездом, и у меня остаётся в памяти лишь общий жёлто-серый тон, окрашивающий и улицы, и постройки, — тот самый жёлто-серый тон, который так типичен для лёссовых городов и селений Уральской области и Туркестана, Впрочем нет, — ещё бросаются в глаза целые улицы не слишком больших пшеничных амбаров, принадлежащих то крупным посевщикам, то мелким скупщикам хлеба. В Гаю амбары вытянулись у самой станции, вдоль полотна железной дороги; в Новоузенске — почему то в трёх верстах от линии. Ссыпанный в амбары хлеб приходится поэтому грузить на подводы, везти три версты гужом и затем перегружать в вагоны — одна возка, не считая лишней перегрузки, обходится около 8-ми рублей с вагона. А восемь рублей на вагон хлеба — это ведь не шутка при мировой конкуренции!

Во все стороны от Новоузенска и Александрова-гая — безграничная, ровная, сжигаемая палящим солнцем степь, по которой то тут, то там — день был довольно ветреный,  — проходят пыльные смерчи. Степь уже не чернозёмная, как на севере уезда, а серо-жёлтая суглинистая, то с едва заметною, то с резко выраженною солонцеватостью, покрытая не пушистым ковылём целинных чернозёмных степей, а либо небольшими кисточками пожелтевшего от зноя типца, либо мелкою, зеленовато-серою полынью. Это — окраина широкой полосы примыкающих к Аральскому морю и Каспию «степей-пустынь», — как их называют некоторые исследователи, — дна того обширного моря, которое когда-то покрывало южные киргизская степи равнинные и пространства Туркестана. Общая картина местности — совершенно та же, что в киргизской степи, на тех же широтах, и с этою картиной гармонируют стоящие то тут, то там киргизские юрты, обладатели которых пасут крестьянские и арендаторские стада. Гармонируют с нею и «корабли пустыни» — верблюды, составляющие здесь едва ли не главную рабочую и движущую силу; и как-то странно видеть верблюда, везущего высокую и длинную, полунемецкую, полухохлацкую телегу, или запряженного в жнею или сенокосилку. Крестьяне, между прочим, управляют верблюдами, не протыкая им ноздрей мурундуком, как это делают киргизы.

— Грех это, — объяснил мне один крестьянин, — да и ни к чему: он и так слушается.

Трудно представить себе на вид что либо более безотрадное, что либо более безнадёжное с точки зрения земледельческой культуры, чем эти серо-жёлтые, поросшие мелкою полынью степи; трудно поверить, чтобы они были годны на что-нибудь другое, как на выпас баранов и верблюдов. А между тем почва этих степей —  очень богатая и плодородна лёссовидные глины. Степи эти пашутся. Мало того, — они-то и дают лучшие в губернии твёрдые пшеницы, которые уже переводятся на выпаханных чернозёмных степях северной и даже средней полосы губернии. А кормами эта местность, пока, чрезвычайно богата: вся степь усеяна огромными зародами чудного, зелёного, «востречного» сена, накошенного либо на залежах, либо по обширным «лиманам», увлажняемым весеннею водой. Картина, совершенно не похожая на мелкие, буроватые копёшки залежного бурьяна, ооставляющего главный корм скота на севере уезда.

На огромном — несколько тысяч квадратных вёрст — пространстве имеется кроме города Новоузенска всего около десятка поселений, правда, очень крупных; каждое — с огромным земельным наделом.

Мы едем по надельной земле села Александрова-гая; серая степь сплошь пахана, но лишь небольшие клочки кое-где засеяны хлебами; остальное — сплошные залежи, то служащие покосом, то покрытые одною мелкою полынью.

— Мало уж стали пахать на наделах, — объясняет мне ямщик: — повыпахали, да и неудобия много. Без мала все, у кого сила, арендуют землю, — кто в казне (казённые земли занимают в этом углу до 300 тысяч десятин огромными сплошными отрубами), кто у киргиз, в Астраханской губернии.

Чтобы отдохнуть от трудно-выносимой жары и тонкой лёссовой пыли, которою обволакивает нас попутный ветер, мы останавливаемся сначала на одном, маленьком и бедном, потом на другом арендаторском хуторе. Второй хутор — небольшой посёлок в восемь дворов, по общему виду очень мало похожий на удивительные хутора менонитов, а также и более состоятельных русских жителей северной части уезда. Он напоминает скорее киргизскую зимовку где-нибудь в Иргизском или Тургайском уезде: наполовину врытые в землю, серо-жёлтые глинобитные мазанки; для скота «базы» или загоны — простые загородки из жердей и хвороста.

— Бедный, видно, народ живёт? — спрашиваю я своего ямщика.

— Какое тебе бедный, все справные жители: у одного полсотни рогатых, у другого десятков семь, у этого вот поболе сотни. Да здесь и у самых богатых хутора не лучше.

По ближайшем рассмотрении жилые помещения оказываются гораздо лучше, нежели можно было думать по наружному виду: просторные, очень чистые горницы, а главное — совсем прохладно, не смотря на пекущее во всю полуденное солнце.

— Вот скотину только как вы в таких базах держите? — спрашиваю я обитателя одного из таких жилищ, — как она у вас не поколеет зимой?

— Когда и колеет! А только не вовсе уж ей холодно зимой: к зиме-то мы подвалим соломы да назьму, — оно ветром-то и не пробирает. А главное дело — кормим скотину досыта, ей и тепло; корма-то здесь вольные! Вот под Покровкой, там кормов нету, так базы потеплее строят.

Экономия достойная кочевников: тратить зря огромные массы корма, чтобы только не строить более тёплых хлевов!

— А хлеба у вас ноне как? — спрашиваю.

— Из всех годов хлеба! Мешков* по пятнадцати с сороковой десятины оберём, коли Господь дозволит.

*Четвертей.

— Это пшеницы. А ржи?

— Ржи не сеем. На душевой-то земле которые сеют, тем без ржи нельзя, потому земля выпахана. Ну, а на участках одна пшеница-матушка отвечает… Больно уж она нонче хороша! Я вот сорок лет сею, такой не видал.

— С чего это так? Дождей много?

— Не-е, с Троицы дождя не было. А уж в Троицу дождь прошёл – не дай Господи! На степе точно море стояло! В землянки так вода и заливалась. Народ на печки влезал, на телеги с бочками; на том вон хуторе, — мой собеседник куда-то указал рукой, — полтораста овец забились в лиман, да все, родимые, и потонули. Зато уж хлеба! С одного дождя земля вон сколько времени силу держит! Отдохнём, Бог даст, за все годы, а то ведь шесть лет без мала ничего не родилось… измаялись совсем!

— Как же вы шесть-то лет вытерпели?

— А которые и вовсе позорились, недоимки накопили. Ну, да ведь, и то сказать, по здешнему месту пашня пашней, а больше скотиной живём, она за всё отвечает.

Как оказалось, на хуторе живут восемь семей из Александрова-гая, снимающие артелью казённый участок, около 4.000 десятин.

— Спервоначалу-то нас девять было, а сейчас один не стал арендовать.

— А делите как землю?

— А по деньгам, кто сколько залогу внёс: я вот внёс полтораста, семеро по сто, один полсотни рублей, так и делили; а сейчас товарищ ушёл, другой его пай взял: стали делить двоим на полтораста, а прочим  — на сто рублей.

— А общество ваше снимает участки?

— Снимаем пять участков. Нельзя без этого — неудобия больно много, опять же и земля выпахивается.

— А те участки, что же, по душам делят?

— Нет по деньгам же. Кто сколько пожелает внести, столько и земли получит; у кого сила — побольше, а бедные — те и ничего не берут.

Весь этот огромный запас казённых земель, — как я сказал, в окрестностях Новоузенска и Александрова-гая их до 300 тыс. десятин, — попадает таким образом целиком в руки самой сильной части крестьянства, и только способствует его быстрой дифференциации.