САМОСУД

САМОСУД

(Реставрация реальных событий)

 Посидалы зализнодорожныкы на своих коныв, та поихалы туды, дэ шпана сбыралась. 

Прыихалы та всих и вбылы».

Воспоминания старой хохлушки.

 Неясны и смутны очертания тех трагических событий, лежащих на большой, почти столетней глубине времени. Многие их детали, подёрнутые густой мутью непростого, всегда беспокойного российского бытия, уже плохо просматриваются, и всё-таки сам «предмет» в общем объёме своём ещё виден, ещё мрачно дыбится на илистом и топком дне истории города Покровска как частице большой истории большого государства.

 

Произошло это в нашем городе в начале 20-х годов минувшего столетия, сразу же после окончания в России гражданской войны. В бесконечной череде разрушительных вихрей, пронесшихся над помрачившейся страной, случившееся в городе восприняли спокойно и даже равнодушно. Ну убили десяток или полтора десятка людей, эка невидаль! За годы жестокой смуты и непримиримой вражды к смертям привыкли. Человеческая жизнь обесценилась до предела и превратилась в мелкую разменную монету, которой легко расплачивались за всё: за веру и за неверие, за идеи и убеждения и за отсутствие таковых, за свои дела и поступки, за ошибки и промахи, а то и просто так, походя, без особой на то необходимости. И летели наземь жизни-копейки под звон стреляных гильз, медь которых была ценней живой плоти человеческой. Вот такой «пустяковой» ценой, своими забубёнными головами и рассчитались в ту душную мелкозвёздную июльскую ночь одиннадцать горожан, переступив смертельную черту кто по своей глупости, кто ослепившись азартом и обманчивым чувством безнаказанности, а кто и сознательно, в силу своей врождённой жестокости и волчьей натуры.

«И поделом, - сказали многие утром следующего дня. – Получили по заслугам. Как в Святом Писании – какой меркой сами мерили, такой и им отмерили. И сполна! А жалеть нечего: не младенцы и знали, на что шли».

Покровск до Октябрьской революции был тихим городком на юге Российской империи с крепко сложившимся и хорошо устоявшимся патриархальным бытом – размеренным, однообразным и даже скучноватым на взгляд стороннего человека.

Многие десятки лет жили здесь бок о бок различные национальности, не кичась друг перед другом своим внешним отличием, обычаями, своими богами, церквями и молитвами. Кого тут только не было: хохлы и кацапы, немцы и евреи, мордва и татары, башкиры и казахи – всех и не перечислишь! И всем хватало и земли, и солнца, и хлеба, добытого своими трудолюбивыми руками.

- Хорошо жили, спокойно! – иногда говорила моя мать как бы самой себе, устремив задумчивый взгляд куда-то в даль времени, в своё прошлое, и внимательно разглядывая в нём что-то случайно вспомнившееся. - Никакого озорства не было! Тыщи мешков с зерном лежали под открытым небом у хлебных амбаров. День и ночь лежали без всякой охраны, и никто не трогал. Только чья-нибудь свинья забредёт да зубом порвёт мешок и зерно на землю просыплет. И всё! Нет, у нас озорства не было. И достаток был у всех. Мы не знали, что такое лапти. У нас все мужчины ходили в хороших сапогах, а женщины в полусапожках или в туфлях. А в лаптях к нам откуда-то из бедных краёв приходили сверху. Смешно, даже неприятно было смотреть на такую обувь. Нет, мы хорошо жили! Это уж потом, после революции всё покатилось…

И мать возвращала свой взгляд из своего прошлого в настоящее.

Революции и войны смяли привычный, многовековой уклад государства Российского. Сдвинули, переместили и перемешали огромные людские пласты, выбросив на поверхность жизни много человеческой шелухи, сора и мусора, которому и лететь по ветру губительных перемен легче, и летит он всегда дальше.

Вот такой мусор с ядовитыми спорами долетел и до Покровска. Долетел, осел и почти мгновенно стал плодоносить, и скверные плоды его многим пришлось вкусить сразу же.

Неуютно, тревожно и опасно стало на улицах некогда спокойного городка.

Залётный народ сразу же сбился в тесную стаю. Сближало то, что все были здесь чужими, а пуще всего роднило безделье. Большинство и на старом-то месте не имело своего хозяйства, а уж на новом им совсем его заводить не хотелось: неинтересно и обременительно. Гораздо приятней было собираться в разорённой хате Евсея Пустоверхова* и до позднего вечера курить махорку, пить вонючий самогон, настоянный на курином помёте, и бесконечно трепать языком.

Постоянная группа бездельников и пустолобов рано или поздно перерастает в преступную группу. Группа чужаков превратилась в банду достаточно скоро.

Сначала начали мелко подворовывать для приобретения табака и самогона, а выпив и накурившись самосаду, выходили поздним вечером, когда весь город засыпал, «озоровать» - как говорили местные. Первое время досаждали горожанам по мелочам. Повалят плетень, поломают забор, снимут и раскидают ворота, перевернут или вынесут на улицу дощатый нужник. Дальше – больше! Потопчут огород, раскроют конюшни, коровники, овины, поросячьи закуты – и бродит всю ночь по улицам разная скотина, а хозяева сбиваются с ног, разыскивая и загоняя в родные стойла свою животину.

Шло время, и выходки озорников становились всё более злыми и дерзкими. Начались грабежи и разбои, стали лазать по домам, и покровчанам пришлось навешивать на свои двери замки. И это было диковинно. Никогда раньше не запирались жилища. Стало опасно появляться в одиночку в безлюдном месте, с наступлением темноты улицы как бы вымирали. Участились нападения на припозднившиеся обозы, гружёные телеги, на фуры и рыдваны, возвращавшиеся со своих хуторов или с ярмарок и базаров. Заматеревшие «озорники» перестали прятаться, уверовав в свою силу и безнаказанность: стали устанавливать в городе свои законы и порядки. Зароптал народ: «Да что ж это такое? Никакой жизни не стало!»

А что же власть? У малочисленной власти до всего не доходили руки. На её голову обрушилось такое бремя забот, которое даже не снилось ни одной власти какого бы то ни было государства. Да, были жалобы и надо бы принять меры, вот только чуть погодя, передохнуть бы хоть немного. Только что добили Антанту, ещё тлели кое-где очаги гражданской войны. Голод, разруха, саботаж и вредительство ещё цепко держали за горло новую, неокрепшую жизнь. А тут ещё шпана какая-то завелась. «Ничего, доберёмся и до них. Не сегодня, так завтра», - обещала власть.

- Власти пока не до нас! Руки у неё заняты другими, более важными делами, - рассуждали старожилы. – А значит, нам самим надо от этой напасти как-то избавляться.

И направились к Родиону Прорытому. Уже все в городе знали, что он верховодит бандитской шайкой. Свою кличку - Прорытый - Родион получил уже здесь, в Покровске, за глубокие рубцы-рытвины, сплошь покрывавшие его лицо. Это оспа оставила свой безобразный след на его внешности.

В дом ходоков не пустили. Во двор к пришедшим вышел отец Родиона.

- А где сам? – спросили мужики, оглядываясь по сторонам.

- Да ещё с утра ушёл куда-то по делам. Сказал, что вернётся поздно.

- Под утро вернётся, не раньше, - мрачно добавили мужики.

- Ну ладно, ждать не будем, - сказал Яков Сидолоб и вышел вперёд. – Тогда слухай ты и передай своему Родьке. Скажи ему, что людям надоели их выходки. Скажи, что если они не бросят свои безобразия, то пусть пеняют на себя.

- Да, поговори с ним, - загудели мужики. – Да построже, по-отцовски. Скажи, что терпение у людей лопнуло.

Старик тяжело вздыхал, разводил руками и бормотал:

- Поговорю, конешно, почему ж не поговорить, хотя не возьму в толк, об чём говорить-то? Ведь напраслины много валют на мово дурака. Валют всё, как на мёртвого. А поговорить, конешно, поговорю, об чём только…

- Давай вразуми, - заканчивали разговор мужики. – А не образумится – пусть не обижается. Следующий разговор будет другой. Особый разговор будет.

И мужики, легко подталкивая друг друга в спины, потянулись к калитке. Вслед им через небольшое окно из сумрака избы холодно и зло смотрел Родион Прорытый.

После того, как приходили мужики к Прорытому, в городе лучше не стало. Стало хуже. В ту же ночь сгорело несколько стогов только что заготовленного сена, а через пару дней в своём доме убили стариков Михайловых. Накануне они продали свою корову, вот грабители и польстились на стариковскую выручку. Кто убил – не дознались, но у людей на этот счёт сомнений не было: «Да они, кто же ещё! Это дело рук банды Родьки Прорытого».

- Ну всё! – сказали железнодорожники станции «Покровск». – С этим делом надо кончать. Кончать раз и навсегда!

Собрались в цехе колёсных пар – там просторней. А ещё потому, что из-за нехватки специалистов и материалов цех работал только в одну, первую смену. Собрание было коротким и немноголюдным. Позвали только тех, кто вернулся с фронтов гражданской войны, обстрелянных. Не прошло и полутора часов, как всё решили, обо всём договорились и стали расходиться по домам.

Уже на выходе Шапкарина догнал Гайворонский:

- А что, Иван Егорыч, думаешь – только так? Как говорится, без всякой поблажки?

Шапкарин вышел из распахнутых ворот цеха и остановился.

- По-другому, Петя, никак. Народ этот, сам знаешь, отпетый и слишком далеко зашёл. По-другому не поймёт, - заключил он и достал из кармана пиджака кисет.

Далеко за лесом блеснула молния, и чуть погодя глухо и раскатисто пророкотал гром...

Крупная железнодорожная станция «Покровск» со своим депо и ремонтными мастерскими была, можно сказать, градообразующим предприятием с многочисленным и хорошо организованным рабочим классом. Из былой мощи и величия покровских железнодорожников я застал только гудок их мастерских, который своим сипловатым паровым басом покрывал все остальные гудки промышленных предприятий города, возвещавших об окончании одной рабочей смены и начале смены последующей.

А ещё весь город много лет, вплоть до семидесятых, праздновал в начале августа День железнодорожника. Праздновал широко, основательно, с размахом. Этот праздник был любим, его ждали, к нему готовились.

Ранним праздничным утром сотни горожан - старики, дети и, конечно, взрослые - тянулись в лес за вокзал, на берега озера Став, где разворачивалось замечательное весёлое гуляние с богатыми буфетами, с концертами самодеятельных и настоящих артистов, с многочисленными развлекательными аттракционами, с выступлением духовых и струнных оркестров. Весь день весёлый народ пел, танцевал и развлекался, а поздно вечером праздник завершался ярким и продолжительным фейерверком.

Заканчивался праздник, и привокзальный район затихал, с каждым годом всё глубже погружаясь в забытьё и дрёму.

Мальчишкой я иногда забегал в этот район и непременно зацеплялся за дощатый забор, огораживающий огромную площадку, на которой плотно друг к другу стояли отслужившие свой век паровозы. Неотрывно, забывая о жаре и настырных мухах, я жадно глядел на чёрные, маслянистые, покрытые пылью и тронутые ржавчиной могучие члены глубоко спящих исполинов. Сколько же повидали, сколько пережили, сколько перевезли и перетащили эти полумифические гиганты?! Многие тысячи трудных верст намотали на свои чугунные колёса эти машины. Вёрст российских, которым не чета верста европейская – чистая, приглаженная, ухоженная. Русские паровозы! Ни одна машина не была и не будет столь одухотворена, как русско-советский паровоз!

С трудом я отрывался от серого забора и покидал эту жаркую тишину, напоённую запахами пыльного чертополоха, горячего металла, шпального креозота и печалью о былой силе и славе железнодорожников станции «Покровск»...

Собирались к дому Степана Ганенко на небольшую полянку в густую тень огромного тополя.

- Все? – негромко спросил Шапкарин и поднялся со старой, почти вросшей в землю лавочки, которую помнил с детства.

- Да кажись, все, - так же негромко ответили ему.

- Ну тогда, хлопцы, поглядите-ка ещё раз каждый на себя. Проверьте, всё ли в порядке, и давайте ехать. Пора.

Он бросил на холку огромного каракового жеребца уздечку и, поймав ногой стремя, тяжеловато перекинул в седло своё грузное тело. Неторопливо оглядевшись, махнул рукой и тронул стременами крутые бока своего Грачика:

- Поехали!

Ехали молча и тихо. Копыта лошадей мягко били тёплую пыль обочины дороги, и лишь изредка звенела чья-либо подкова, задев булыжник старой мостовой. Едва позвякивали удила в мокрых губах животных, чуть скрипели сёдла, ремни упряжи. Порой раздавалось короткое и мягкое ржание какой-либо лошади.

Прозрачная тьма июльской ночи накрыла засыпающий город. Накрыла дома, дворы, улицы, деревья. Накрыла небольшую цепь конников. Тьма мешалась с дорожной пылью, цеплялась за стремена, путалась в ногах лошадей, вплеталась в их гривы и хвосты, лёгкой прохладой струилась по лицам молчаливых всадников.

Иван Шапкарин не думал о предстоящем деле. Не имел он такой привычки. Так было и в гражданскую перед каждым боем или в бешеной погоне за ускользающей хитрой шляхтой, так было и в бессонных, изматывающих рейдах по польским тылам.

Спокойна, холодна и молчалива была его голова. «А чего думать-то? Думай не думай, а всё произойдёт так, как Бог положит. На всё его воля!» - так мог бы сказать себе Иван Шапкарин, если бы верил в Бога. Но Иван не верил ни во что потустороннее. Верил он только в то, что было ему понятно. Верил в свои сильные и неутомимые руки. Верил в своего молодого выносливого жеребца, который пронёс его через всю войну. Верил в боевых товарищей и не оглядывался назад в любой переделке, если чуял за своей спиной хотя бы одного из них. А ещё верил в то, что обязательно вернётся в свои любимые родные места и будет жить долго и счастливо.

Потому Иван Шапкарин воевал спокойно и терпеливо. Воевал без злобы и ожесточения. Воевал добротно и надёжно, как делал он всякое иное полезное и необходимое дело. Он и сейчас, слегка покачиваясь в седле и поглядывая на своих молчаливых товарищей, не испытывал ни злобы, ни жалости к тем, с кем ехал на встречу. Ну, пророс сорняк на грядках его огорода, бывает. Не доглядел, не управился вовремя. Вот и надо теперь как можно скорей и без всякого сомнения вырвать эту злую, сорную траву с её цепким корнем и ядовитым соком и отбросить в сторону. Помедлишь, пожалеешь – забьёт она весь огород, задушит и весь твой труд, и надежды на плоды его.

Впереди и в стороне по левую руку горел большой костёр. Горел он на голом, похожем на пустырь дворе Евсея Пустоверхова. В мятущемся свете костра двигались, исчезали и вновь появлялись чёрные фигуры.

Шапкарин поднял руку и остановил свой отряд. Прислушались. От костра доносились обрывки пьяной речи, смех, крики. Кто-то неумело дёргал меха гармошки, кто-то пытался запеть, повторяя на разные голоса одно и то же: «Как у милки у моей живёт пара кобелей».

- У-у, да там колбня в полном разгаре! – усмехнулся Подгайный и привстал на стременах, вглядываясь в мелькающие фигуры.

- Все там? – спросил Шапкарин, щурясь на костёр.

- Не пойму, - чуть погодя ответил Фёдор. – Мельтешат, сволочи!

- Иван Егорыч, потом пересчитаем! – весело бросил Корней Бондарь.

- Давай начинать, пока они все в куче, а то разбредутся.

- И то верно, - согласился Шапкарин. Он поглядел на своих товарищей, стоявших в нетерпеливом ожидании. – Хлопцы, действуем, как договорились.

Он ещё раз взглянул вокруг и махнул рукой:

- Пошли!

И тут же в пересохшую землю ударили десятки копыт и твердь отозвалась бешеной барабанной дробью, а ночную тишину в клочья разорвал невыносимо пронзительный, режущий свист.

И многие обыватели проснулись в ту ночь, и многим стало не по себе от этого гибельного свиста и топота.

Будь у жителей Покровска чуть меньше забот в то суровое время, возможно, случившемуся в ту ночь они уделили бы больше внимания, а так… Ликвидация банды Родиона Прорытого не стала для горожан большой неожиданностью. К такой развязке были готовы, её ждали. «Сколько верёвочке ни виться, а конец всегда будет», - со спокойным удовлетворением заключали многие. Быстро забылась та скоротечная летняя ночь. Своих забот по горло.

И всё-таки эту историю нет-нет да и вспоминали. О ней говорили.

Говорили, что в первые минуты, когда закружилась вокруг костра конная карусель железнодорожников, свистели только нагайки, удары которых вспарывали на плечах и спинах толстосуконные пиджаки и поддёвки. Может, этой жестокой поркой всё бы и закончилось, но из дома Евсея Пустоверхова блеснули острые оранжевые языки и сухо треснули выстрелы двух винтовочных обрезов. И тогда в багровом и дымном свете затоптанного, раскиданного костра тускло сверкнули клинки кавалерийских шашек. Враз, как бы обрадовавшись, вспыхнул дом Евсея. Вспыхнул и осветил уже далёкую фигуру убегавшего человека.

- Прорытый уходит! – крикнул Шаповаленко и развернул своего коня в погоню.

Говорили, что Родиону удалось добежать до своего двора. Он не хотел бежать домой, но его вели, гнали вперёд, отрезая пути в стороны, и он добежал до своей двери и захлопнул её за собой, хорошо понимая, что теперь она не защитит и не спасёт его.

Навстречу спешившимся вышел отец беглеца, упал на колени и раскинул руки, пытаясь заслонить сына своим немощным телом. Старика подняли за плечи и отнесли в сторону. Родиона вывели сначала на крыльцо, а затем увели на задний двор...

Говорили, что исчез без следа Игнат Зозулин по кличке Воглый. Его искали всю ночь, заглядывая во все потайные места, но он как сквозь землю провалился. Позже выяснилось, что так оно и было.

Появился Игнат много лет спустя, перед самой войной. Исчез из города Покровска, а появился уже в Энгельсе. И мало кто узнавал в сильно постаревшем, угасшем человеке прежнего болтуна и гуляку Игната Воглого, правую руку и первого помощника Родиона Прорытого.

С его появлением в городе стала известна и история его спасения.

Спасся он той июльской ночью тем, что, сбитый нагайкой с ног и чудом не затоптанный лошадьми, он уполз в густой бурьян и провалился в какую-то яму под старым завалившемся плетнём. Несколько раз по этому плетню били тяжёлые копыта, совсем рядом, почти над ухом, слышались голоса искавших его, и ему казалось, что эта ужасная ночь не кончится никогда. И всё-таки он дождался пасмурного предрассветного часа, когда на короткое время всё стихло, погрузившись в глубокий, как обморок, сон…

Эта история с бандой мало занимала моё мальчишеское воображение. Когда рассказывали – слушал, что-то представлял, но тусклые картинки давно случившегося быстро вытеснялись яркими и живыми образами настоящей жизни, бурное течение которой уже увлекало меня из заводи детской созерцательности на стремнину взрослого участия. Я вспоминал эту историю только тогда, когда встречал на улицах нашего города её рассказчиков – деда Жиженя или бабку Жёванку, когда к нам приходила в гости тётка Клавдя, чтобы «покалякать» с моей матушкой на своём смешном хохлацком языке. Но вот умер дед Жижень, куда-то подевалась бабка Жёванка, и тётка Клавдя, старея, стала приходить к нам всё реже и реже. И история с бандитами стала забываться, а вскоре и совсем забылась.

Напомнила она о себе осенью 1955 года.

- Двоя-а! – пропел в приоткрывшуюся дверь раздевалки банщик дядя Ваня, и мы с братом Вовкой вскочили со скамейки.

Не люблю я общественные бани: под ногами скользко, а вокруг и совсем рядом абсолютно голые тела. Неприятно. Поэтому моюсь я всегда быстро, сосредоточенно и не глазею по сторонам. И в тот раз я зажмурил глаза, намылил голову и только собрался сунуть её в таз с водой, как получил толчок в бок.

- Ты чего? – спросил я Вовку, не раскрывая глаз.

- Вон того старика видишь?

Я разлепил глаза.

- Ну вижу, - ответил я, без интереса рассматривая худого, тщедушного старика. – А кто это?

- Это Игнат Воглый. Тот, который остался в живых. Один остался из всей банды.

- Да?! – удивился я, продолжая рассматривать размытые голубые наколки на его дряблой серой коже. Вот этот старик с огромной килой между кривых и трясущихся ног – знаменитый Игнат Воглый?

- Он самый! – подтвердил Вовка.

- Надо же! – не переставал удивляться я. – Маленький, сморщенный. Ё-моё, даже не верится!

Мыло защипало глаза, и я сунулся в тазик, смывая с головы пену, а из головы - неприятное впечатление от только что увиденного...

Вот и вся история. Или, точнее, всё, что я знаю об этой истории. Можно ставить точку, но я почему-то не тороплюсь.

Удивительно, когда начинал её, то всё мне казалось таким далёким, чужим и неинтересным. Чужим было всё – и время, и события, и люди. Почему же я теперь не тороплюсь расстаться с этими давно жившими людьми? Почему жадно приникаю к толстой стене десятилетий и через мутные натёки и наслоения лихолетий пристально вглядываюсь в смутные черты простых и суровых лиц, в их неторопливые движения, в их основательность во всём – в жизни, в отношениях, в поступках? Как же непохожи они на нас, нынешних, постоянно комплексующих, суетливых и кичливых, постоянно сомневающихся и всегда тревожных! Мы прячемся за стальные двери, за решётки на окнах, за порочное и непредсказуемое правосудие. Они бы не прятались!

И я с завистью и восхищением гляжу на уходящих от меня всё дальше и дальше. Вон Шапкарин и Гайворонский. Вон Сидолоб, Подгайный и Бондарь. А это кто поправляет конскую сбрую? Степан Ганенко или Ефим Шаповаленко? Не вижу. Уходят, уходят... Ушли.

***

Наверное, многое из сказанного не совпадает с реальными событиями в каких-то ситуациях, в деталях, в именах. Ну и ладно! Старики поправят, краеведы-историки добавят. Хотя о чём я? Какие старики? Уж никого не осталось…

 

Апрель 2007 г.

 

Георгий Вяз

Георгий Иванович Вяз (настоящая фамилия Бокаенко) родился в Энгельсе в 1941 году. По специальности – строитель-проектировщик. Свои очерки-воспоминания публиковал в энгельсской «Новой газете». Умер в августе 2007 года. Все его газетные публикации пользовались неизменным читательским интересом – не только из-за содержания, но и за красоту стиля изложения, за честность и искренность.

Газета зарегистрирована в Федеральной службе по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор). Регистрационный номер и дата принятия решения о регистрации: серия ПИ №ТУ64-00611 от 24 марта 2021 г.
Редакция не ведёт частную переписку, не даёт юридические консультации в частном порядке, не выступает ходатаем в официальных учреждениях и не возвращает не заказанные ею материалы.
Ответственность за содержание рекламы и объявлений несут рекламодатели. Точка зрения авторов публикаций не обязательно совпадает с позицией редакции.
Адрес редакции: 413100, Энгельс, ул. Горького, 33  телефон/факс: 8(8453) 555-182. E-mail: contact-ng@yandex.ru  Тираж - 7800 экз.
Редакция работает с 9 до 17 часов без перерыва, кроме выходных и праздничных дней. Цена в розницу - свободная.  
Подписные индексы: городской (районный)—53755, льготный—53756.